Читальный зал
Фото Ирины Генис
|
Дао Довлатова
15.09.2014 Несмотря на великолепное утро, которым можно было бы почать последнее пляжное воскресенье, ничем не примечательный перекресток самого скучного из пяти нью-йоркских боро бурлил в предвкушении. Мне показалось, что больше всего в толпе было телекамер, но, может, потому, что меня таскали от одной к другой. Не балуя разнообразием, я всем говорил одно и то же:
– Тот топографический факт, что на карте Нью-Йорка появилась улица Довлатова, означает триумф Русской Америки. В лице Сергея она доказала, что отечественная словесность может процветать за рубежом, когда державная цензура мордует ее на родине. Сегодня, когда в связи с украинским кризисом власть вновь зажимает гайки в метрополии, этот опыт стал особо актуальным и бесспорно ценным.
В московских новостях от моей тирады осталась реплика о том, что Довлатов любил поесть.
– Как и ведущие, – подумал я, решив не обижаться на телевизор, который сегодня страдает от дефицита хороших новостей.
Довлатов – это хорошая новость, более того – благая весть, подкармливающая наши робкие надежды на историческую справедливость. Когда по приказу КГБ уничтожили макет готовой книги, когда Сергея выгоняли из партийной (других не было) газеты, когда он пережил то, что называл «невнятными побоями в Каляевской тюрьме», Довлатов говорил: «Вы еще будете мною гордиться» – и оказался прав. Не сразу и не всюду. Сперва фестиваль в его честь организовали эстонцы, теперь в Нью-Йорке повесили табличку «Sergey Dovlatov Way», собираются назвать его именем еще не построенную улицу в Ухте. Так слава Сергея пробирается с окраин к эпицентру довлатовского творчества – Петербургу, который он не смущался звать Ленинградом.
Довлатов не любил советскую власть, но не настолько, чтобы пренебрегать, как это делали старые эмигранты, ее языком. Политика для него была банальностью. Считая тривиальность здравомыслием, Сергей разделял нормальные взгляды на ненормальные обстоятельства и никогда бы не попал в число «Крымнаших» (я даже спросил на всякий случай об этом у тех, кто его знал лучше всех, – у вдовы и дочки).
В литературу Сергей политику не пускал, позволяя ей судить не выше сапога. Проза служила ему для другого – открывать новое, замаскированное под старое. Новизна Довлатова не в том, что он показал русскую тоску, неизбывную спутницу нашей словесности, не в том, что он взял в герои больного неизлечимым сплином лишнего человека, а в том, что изобразил его смешно и обаятельно, с искренней любовью и трогательным пониманием. Как сказал друг и почитатель Довлатова Вагрич Бахчанян, «лишний человек – это звучит гордо».
Центральная тема Довлатова – апология лишнего человека, которым он считал и самого себя. Здесь следует искать источник не только массового, но и универсального успеха. Тайна его – в авторе. Довлатов, как писатель, так и персонаж, сознательно выбрал для себя чрезвычайно выигрышную позицию. Китайцы учат: море побеждает реки, располагаясь ниже их. Так и Довлатов завоевывал читателей тем, что был не выше и не лучше их. Описывая убогий мир, он смотрит на него глазами ущербного героя. Он слишком слаб, чтобы выделяться из погрязшего в пороках мира, и достаточно человечен, чтобы прощать ему и себе грехи. За это читатель и благодарен автору, который призывает разделить с ним столь редкую в нашей требовательной литературе эмоцию – снисходительность. Вслед за Веничкой Ерофеевым, которым он всегда восхищался, Довлатов стремился туда, где не всегда есть место подвигам. Слабость исцеляет от безжалостного реформаторского пыла.
Слабость освобождает душу от тоски по своему и особенно чужому совершенству. Довлатов любил слабых, с трудом терпел сильных, презирал судей и снисходительно относился к порокам, в том числе и к собственным. Он знал, что стоит только начать отсекать необходимое от ненужного, как жизнь сделается невыносимой. В своих рассказах Сергей никогда не отрезал то, что противоречит повествованию, образу, ситуации. Напротив, его материал – несуразное, лишнее. Пафос довлатовской литературы – в оправдании постороннего. Успех тут зависит от чувства меры: максимум лишнего при минимуме случайного.
Довлатов предлагал читателю философию недеяния: все видеть, все понимать, ни с чем не соглашаться, ничего не пытаться изменить. Может быть, потому читатель и отвечает автору пылкой привязанностью, что этот автор от него ничего не требует – даже разделять его откровения.
А ведь именно в русской традиции писателю непросто сопротивляться соблазну, угрожающему превратить его в общественный институт. У нас редки авторы, предпочитающие говорить от своего, а не от чужого лица, в том числе – и от лица безответного и безответственного народа. Но Довлатов сумел отстоять сугубо частную точку зрения на жизнь. Следствием этой сознательно и мужественно выбранной жизненной позиции стали лучшие черты его стиля: отвращение к позе, приглушенность звука, ироническое снижение интонации, вечное многоточие вместо уверенной точки или тем более восклицательного знака.
Эстетика «цвета воды», по выражению Бродского, сближала Довлатова с американской прозой, у которой он учился приоритету языковой пластики над идейным содержанием. Любовь Довлатова к американской литературе оказалась взаимной потому, что они говорили хоть и на разных языках, но одинаково просто. Чем сложнее автор, тем легче его толковать. На непонятных страницах есть где разгуляться интерпретатору. Зато неприступна простота, даже та, о которой пишут на заборах. Округлая ладность довлатовской прозы – мука для критика. Ее можно понять, но не объяснить. Прозрачные рассказы Довлатова закрыты для трактовок – ведь он не объясняет жизнь, а покорно следует за ней. Из сочинений Довлатова не сделаешь выводов – тут не написано, ни как надо жить, ни ради чего. На месте ответов вопросы: «Что все это значит? Кто я и откуда? Ради чего здесь нахожусь?». Чуть ли не в каждом рассказе мы встречаем это «жалкое» место, этот знак интеллигентской рефлексии, связывающий авторский персонаж Довлатова с русской классикой. Но самого автора эти вопросы не связывают: он ведь и не обещал на них отвечать.
В этом отказе – тайный бунт Довлатова против метафизического подтекста. Скользя по поверхности жизни, он принимал с благодарностью любые ее проявления. Им руководило доверие к жизни, граничащее с капитуляцией перед ее сложностью и разнообразием. Отказываясь судить действительность, Довлатов не расчленяет ее на категории добра и зла. Здесь нет чистых, не смешанных красок. Всякая трагедия, попав в зону его прозы, неизменно превращается в трагикомедию. Сам же Довлатов, всегда оставаясь нейтральным, решительно отказывается вносить свою оценку. Он воспринимает жизнь как изначальную данность, ценную именно своей естественностью, которая успешно сопротивляется нашим кавалерийским наскокам. Всю его прозу отличает ощущение грубой, сырой достоверности, фактографической, вплоть до подлинных имен и документов, точности. Отсутствие заранее выбранной позиции, да и вообще определенной концепции жизни подготавливает автора к тем неожиданностям, которыми дарит нас живая, неумышленная действительность.
Довлатовские рассказы напоминают сад камней, который мне довелось видеть в Пекине. Сюда по приказу императоров веками свозили причудливые речные глыбы, добытые со дна Янцзы. Прелесть необработанного камня в том, что он лишен умышленности. Его красота – не нашей работы, поэтому сад камней и не укладывается в нашу эстетику. Это и не реализм, и не натурализм, это – искусство безыскусности. Уравнивая зрителя с экспонатом, оно учит зрителя быть живым, а не судить о жизни.
Мы должны быть благодарны за то, что Довлатову хватило сдержанности, вкуса и такта, чтобы в своей прозе сделать живое живым, не исправлять окружающий мир, а оставить как есть. Это – Дао Довлатова, об открытии которого нас оповещает новая табличка на углу 63-й и 108-й: Sergei Dovlatov Way.
Александр Генис, Нью-Йорк
novayagazeta.ru
Наверх
|
|