Читальный зал
Петр Тодоровский. Фото Юрия Роста c cайта Новой газеты
|
Такая у него была организация – стопроцентный оптимист
27.05.2013 Он родился в небольшом районном центре Бобринце Кировоградской области. Ему было пятнадцать, когда началась война. Шестнадцать исполнилось в августе 41-го.
Утром 22 июня 41-го года убежал с пацанами на окраину города играть в футбол. К концу дня вернулся домой, а мама рыдает. Его старший брат Илья уже служил на границе, и мама сразу поняла: теряет своего старшего сына. Что и произошло. Илья погиб.
А Петра в его 18 лет взяли в Саратовское военное училище, где он проучился одиннадцать месяцев.
На фронте был девять месяцев. С августа сорок четвертого по май сорок пятого.
И все девять месяцев – чистых девять месяцев! – на передовой.
Три года назад, в интервью мне, Петр Ефимович Тодоровский признался, смеясь: на войне думал об одном, чтобы домой скорее! И тут же – очень нежно: «Моя мать всю войну, в разных жутких условиях, держала лампадку, и горел огонек. Это был я. Она так спасла мне жизнь».
Дорога на фронт длилась месяца полтора. А когда уезжали из училища, им дали на месяц сухой паек: крупа, шпик. Съели все быстро. А дорога дальняя. На границе Белоруссии и Польши старушки стояли, еду продавали. Ну и запасное белье пошло в ход, рассказывал мне он, смеясь: запасные портянки, запасные носки, а затем и шинель свою променял. На «Бимбер», опять смеялся, на водку «Бимбер». Теплынь такая была, лето, шинель в стороне лежала.
А на фронт когда прибыли – там уже холодрыга. И сержант ему говорит: «Вы же околеете, товарищ младший лейтенант! А я тут приглядел одну шинель». Где приглядел – не сказал.
Подползли они с сержантом к убитому немцу. А это здоровый был мужик, молодой, но очень большой, огромный.
«Весь этот процесс стаскивания с мертвого немца шинели, этот процесс очень долго длился, – рассказывал Тодоровский. – Мы сначала немца вытащили из траншеи, потом трясли долго-долго, чтоб вытрясти из шинели. А у него успели уже руки закоченеть. Пришлось разводить, это очень тяжело было, его руки в стороны, потом еле-еле уже через голову содрали эту шинель; и все это время, пока мы стаскивали с мертвого немца шинель, я весь был в ознобе и страхе; да, да, это был самый большой страх за всю мою войну».
И помолчав: «Когда тащили немца из окопа, то сержант – за сапоги снизу, а я лицом – к лицу, вот так под мышку пытался взять, но получалось – прямо вплотную, лицом к лицу, и это было, правда, очень страшно – тащить молодого, большого, прямо огромного мертвого немца; он, похоже, совсем новенький был на войне, из недавнего пополнения, и шинель на нем была новенькая, английский материал».
Он в этой шинели долго ходил, почти до самого своего ранения, пока не попался на глаза командиру полка и тот не сказал: «А это что за чучело? Что за пленный солдатик?»
Петр Ефимович мне много о войне рассказывал. Хотя говорил: «Нового-то ничего нет. Что было – то было. А одно и то же рассказывать не хочется».
Но меня поразила одна сцена. Точь-в-точь, как в его фильме «Риорита». Только не визуально, а словами Тодоровского, документальный отчет: «Это было со мной. Я попал под сгоревший вагон. И тут начался жуткий артобстрел. Он был еще более жуткий потому, что пули и снаряды бьются о железо вагончика, осколки попадают в металл, стоит яростный шум-звон, и это не просто взрывы, а взрывы после взрывов; что-то такое сплошное, непрерывисто-долгое, какое-то бесконечное а-а-а-а-а; тысячи осколков бились, бились, бились».
Он командовал пехотой. А больше всего на войне выбивало пехоту. И командир пехотного взвода – самая «выбиваемая» категория бойцов. Командир взвода должен бежать впереди и звать за собой людей.
«Так вот: самые «выбиваемые» – это те солдатики, те младшие лейтенантики, которые бежали впереди всех и кричали: «Вперед! В атаку! За мной!» И мне (вздыхает) надо было бежать и кричать: «Вперед!», чтоб взвод за мной побежал».
Все его солдатики были в два раза старше Тодоровского. А он был воспитан в такой семье, где старший тебя по возрасту – это старший во всем. И слушаться надо старшего. А тут его должны слушаться.
Но он очень старался. Не ругался на солдатиков. (Он так потом всю жизнь о них говорил: солдатики.) Никогда на них не кричал.
«И они меня зауважали. Ну, во-первых, им очень понравилось, что я хожу в этой шинели с пленного немца, в этой шинели все было обрезано: рукава, внизу полы, ну это не шинель была, а сплошная бахрома. А во-вторых, моим солдатикам понравилось, что я на них не кричу, что я тихо разговариваю и что я – за них».
Как-то уже в Германии один солдатик притащил ему аккордеон. Тодоровский раньше никогда аккордеон живьем не видел. Только в фильме «Тимур и его команда». Так вот: солдатик говорит: «Товарищ лейтенант, вот вы все время что-то мурлычете, насвистываете, а я тут гармошку нашел и положил ее в обоз, к ящикам с минами».
Аккордеон был стодвадцатибасовый, в черном бархатном футляре, клавиши перламутровые, и вот Тодоровский уже после войны, когда его назначали комендантом маленького немецкого городка (в 19 лет!), после всех своих жутких военных и хозяйственных дел, по вечерам просто вцеплялся в этот аккордеон.
«Все сам научился. Никто не учил. Сначала правую сторону освоил. «На позицию девушка провожала бойца». (Поет, улыбаясь.) Потом взялся за левые басы».
Про 9 мая 45-го он любил вспоминать.
Они вышли с боями на берег Эльбы. Шел непрерывный огонь. Потом все затихло. С победными криками они выбежали на берег Эльбы. Немцев там уже не было.
Светило солнце. Зеленая трава. Были белые облака.
Сережа Иванов завалился вместе со всеми в траву и сказал: «Все! Просьба не беспокоить!»
Это было еще до объявления конца войны. Тодоровский заснул в той траве. А потом проснулся и видит чудо: видит его – Сережи – грязную босую ногу, торчащую из-за травы, а на большой Сережин палец сел мотылек. Тодоровский подумал: «Вот это конец войны!»
И тут же приехал комдив и сказал: «Друзья! Война окончена».
Вот он как с солдатиками разговаривал тихо, так и картины потом снимал тихие и правдивые. Никогда и никого не старался перекричать.
А его всегда было слышно. Внятный, отчетливый, честный, чистый голос.
И во всех его фильмах было высказывание. Вот так, чтобы он абы что говорил, – не было. Он говорил только о том, о чем хорошо подумал.
Как-то сказал мне, что война научила его оптимизму. А после паузы добавил: «Я по организации стопроцентный оптимист».
Он был невероятно, сногсшибательно красив. Даже в старости. Вот говорят: с лица воду не пить. Еще как пить – если это лицо Петра Ефимовича Тодоровского.
Но при этом никакого дешевого плейбойства. Женщин, да, любил. И это было видно сразу – по тому, как он смотрел на свою жену, Миру Григорьевну. Бывают такие безупречные истории.
Я точно знаю: две вещи делают мужчину мужчиной – серьезное отношение к тому, чем он занят профессионально, и нежное отношение к женщине.
Петр Ефимович Тодоровский и когда воевал, и когда снимал фильмы, и когда играл на аккордеоне или гитаре – всерьез относился к тому, что делал. Не к себе всерьез, а к тому, во что верил. А по жизни был улыбчив, весел, легок, открыт, доброжелателен, приветлив, доверчив, скромен и очень, очень нежен с женщинами.
Я только раз застала его в гневе. Когда мы говорили с ним в конце этой зимы о переименовании Волгограда в Сталинград. Петр Ефимович сказал мне решительно и твердо: «Не то что шесть раз в году – и на секундочку нельзя!»
А однажды я получила на наше с ним интервью такой отклик в интернете:
«Городок провинциальный, вертится фокстрот».
За все спасибо, и за правду.
Простите нас, уродов».
Приносим свои соболезнования горячо любимой нашей Мире Григорьевне Тодоровской и Валерию Тодоровскому.
Зоя Ерошок
novayagazeta.ru
Наверх
|
|