Читальный зал
Петр Саруханов – «Новая»
|
Читателю
02.04.2013 Поздравляя с юбилеем свою любимую газету, я не скажу о ней доброго слова. Во-первых – своя, во-вторых – любимая: боюсь сглазить. Поэтому, вместо того чтобы обсуждать пишущих, я поговорю о читающих, ибо вторые важнее первых.
Это – не лесть, не кокетство, не уничижение паче гордости, а всего лишь – констатация исторического факта. В России, как бы она ни называлась, никогда не было полноценных политических партий. А те, что все-таки появлялись, жили недолго и умирали мучительно. Поскольку литература, как справедливо учили школа и жизнь, заменяла нам политику, то резонно предположить, что единственной жизнеспособной партией в стране следует считать читателей вообще, а заядлых тем более. В 1960-е, как я когда-то прикинул, сложив подписчиков толстых журналов, таких было миллиона полтора. Вот они-то, в отличие от коммунистической, и составляли настоящую партию, даже – две.
Дело в том, что, подчиняясь парламентскому инстинкту, который всегда делит политику на два, тогдашние читатели были либо поклонниками «Нового мира», либо любителями «Октября». Враждуя не меньше гвельфов и гибеллинов, они могли встретиться разве что в бане.
Были, конечно, и исключения.
– Неужели, – сказала Ахматова, напечатав стихи в «Октябре», – вы считаете, что я отличаю ваши либеральные журналы от ваших реакционных.
Но Ахматова глядела на советские будни с высоты Серебряного века. Остальные мечтали перебраться из железного века в бумажный, не угодив в каменный. В те времена для нас не Куба, а «Новый мир» был островом свободы. Сейчас над этим легко смеяться, потому что та свобода говорила рабским языком эзоповой словесности. Угодить ее читателю было просто, но опасно, хотя не всегда и не очень. Иногда фронде хватало своевременного анжамбемана. Как написал один поэт про другого, умело пользовавшегося переносом в стихе:
известный местный кифаред, кипя
негодованьем, смело выступает
с призывом Императора убрать
(на следующей строчке) с медных денег.
Политика всегда упрощает искусство, особенно тогда, когда вынуждает его выкручиваться. Сложность эзоповой словесности – мнимая. В конечном счете она говорит лишь то, что и без нее все знают, но хотят услышать и расшифровать. Однако искусство – не задачка с ответом, и эзопова речь никогда не заменит прямую. Не удивительно, что так быстро забылась словесность, поставившая изворотливость на постамент, на котором не устояли прежние кумиры: игра без цензуры – что футбол без вратаря.
Беседуя об этом с Евтушенко, я спросил:
– Сколько вы написали стихов, о которых жалеете?
– 100 000 строк, – мгновенно, будто всю жизнь готовился, ответил он, но добавил, что всего их сочинил треть миллиона.
И на них, признаюсь я, выросло целое поколение, а может, и два: мое и отцовское. По-моему, это – главное.
Решусь утверждать, что наиболее ценной частью творческого наследия всей той лукавой эпохи стали не книги, а их читатели.
Это они с азартом обсуждали толстые журналы, в которых тлела общественная мысль. Это они обожали Высоцкого, знали наизусть Галича и до утра пели Окуджаву. Это они внимали Тарковскому. Это они раскупали миллионы умных книг, придумывали анекдоты, шутили в КВН и стояли ночами за билетами на Таганку. Следя за крамолой, они умели ее найти там, куда не добирались даже опричники, – то в ташкентской «Звезде Востока», то в бурятском «Байкале», осмелившемся напечатать вторую часть гениальной «Улитки на склоне». Всех этих людей Солженицын назвал «образованщиной», и я люблю его не за это.
По Солженицыну, советскую интеллигенцию составлял тот слой образованных людей, который не разделял его мнительные религиозные и национальные взгляды. По мне – в образованщину входили папа с мамой, плюс все, с кем они дружили. Иногда их называли «ИТР», и в этом было много правды, потому что от «инженерно-технических работников» обычно требовалось меньше мерзости, чем от гуманитариев, а интересы у них были те же.
Именно им, читателям, которых вырастила забытая теперь словесность, обычная советская жизнь обязана всем хорошим, что в ней все-таки было. И тем обиднее, что Солженицын брезгливо вычеркнул из соотечественников целый класс, который мы бы сейчас назвали «средним», несмотря на все оговорки, которых требовали трудная история, сумасшедшая власть и нетривиальная экономика. Конечно, ничего среднего в этом «среднем классе» не было – ни в доходах, ни в образовании, ни в интересах, ни в выпивке. Бедность тут компенсировали любознательностью, свободу заменяли дружбой, политику – самиздатом, заграницу – байдаркой, все остальное – водкой. В том мире многого не хватало – выборов, парламента, заграничного паспорта и всегда денег. Но было и много лишнего, больше всего – просвещения. Первый томик Мандельштама я обменял на мою двухнедельную зарплату пожарного – дороже стихов не бывает. Уже в Америке я познакомился с дамой, которая 200 раз перепечатала «Собачье сердце».
Куда же делись читатели той эпохи, когда она кончилась? Они перешли от литературы к истории и совершили перестройку, похоронив коммунизм, насколько это оказалось возможным.
Я знаю, что сейчас это редко считают заслугой, но уверяю, что жизнь без всего, что пришло с перестройкой, никому бы теперь не понравилась. Самым светлым идеалом павшего режима был уже коммунизм не Маркса, а Хонеккера: социализм с колбасой и эффективной секретной полицией. Любоваться ГДР строем могли только приехавшие по службе и с Востока. Но я прилетел в Берлин с Запада, когда город еще не сросся, и каждому было ясно, по какую сторону рухнувшей Стены был разноцветный мир, а по какую – черно-белый.
В таллинском Музее оккупации больше колючей проволоки меня поразил советский автомат с газировкой. Я уже забыл, каким он был скучным, убогим, бесцветным. Какой же была та жизнь, если мы этого никогда не замечали?
Я слышал, что сегодня вошел в моду контактный спорт – пихать Горбачева, но без него даже коммунисты не смогли бы утешиться ностальгией. На Западе у нее отняли первую букву, чтобы завлечь зрителей на выставку в Сохо.
В сущности, «Остальгия» – локальный феномен, возникший у немцев, когда они, сломав Стену, стали благодушно вспоминать то, что за ней пряталось: карликовые автомобили «Трабант», Катарину Витт и Дина Рида по прозвищу Красный Элвис. Природа этой тоски примерно та же, что манит моих московских гостей на Брайтон-Бич, где все еще можно купить кепку-аэродром, ковер с лебедями, лифчик на четыре пуговицы и мясорубку харьковского завода. Но на выставке в Нью-Йорке были и такие экспонаты, по которым не грех скучать. Лучше всего ей удалась фотохроника перестройки – серия снимков одной площади на протяжении судьбоносных месяцев. На первых – не толпа, а группа, с отрешенными жертвенными лицами: вот-вот посадят. Но дальше – больше, причем сразу всего – и людей, и детей, и улыбок. Только милиции меньше, еще и потому что те, кто в форме, не лезли в кадр, боясь оказаться не на той стороне истории.
Разглядывая людей, сломавших режим, которого и свои, и чужие боялись до судорог, я поймал себя на мысли, что узнаю всех и каждого – бородатые физики и волосатые лирики. Умело лавируя между конформизмом и тюрьмой, они вырулили к свободе. Отчасти и потому, что начитавшись толстых журналов, всю жизнь учились избегать подлости, отличать своих, терпеть чужих, боготворить культуру и верить в ее искупительную силу.
Что же стало с ними сегодня? Да ничего особенного. По-моему, они изменились меньше своей страны.
С этим не все согласны. Мне говорят, что время «образованщины» кончилось. Скептики полагают, что ее заменил «офисный планктон» – с узкими интересами и широкими возможностями. Они осторожны, потому что им есть что терять. Они не любознательны, потому что уже все видели. Они не рвутся за колею, потому что обходятся комфортом. Их труднее удивить и проще разочаровать. Они уже не живут на кухне, меньше пьют, знают языки, не боятся границ и ценят свободу их пересекать.
Возможно, так и есть, но в главном все осталось там, где началось. Читатели составляют партию здравомыслящих, которой отечественная культура обязана своим существованием – во все времена и при любых режимах. Разные и непохожие, они не знакомы друг с другом, но я знаю, как их отличить при встрече. Они, как исчерпывающе точно сказал Гайдар, хотят жить в Европе, не покидая России. Боясь того православия, что вырождается в национальную форму реваншизма, они мечтают догнать Запад, не попав на Восток, в Иран. Я знаю, где их найти: на похоронах Стругацкого и Германа, часто в Фейсбуке и всегда среди подписчиков «Новой».
Последнего обстоятельства не может изменить даже интернет. Любить его – все равно что почту. Сам я не могу дня прожить без того и другого, но глупо думать, что почтальоны сами пишут то, что они доставляют в ваш ящик. Для этого нужна газета, хорошо бы – «Новая».
Александр Генис, Нью-Йорк
novayagazeta.ru
Наверх
|
|