Читальный зал
Аасар Эппель: у меня всегда нет времени (ч.2)
20.02.2012 – А потом?
– Потом были у меня с необыкновенным этим поэтом лестные совпадения. Например, такое: в последнем, подписанном Твардовским номере «Нового мира» были напечатаны превосходные стихи Величанского: «…Ведь время не сахар и сердце не лед,/ И снежная баба за водкой идет». Захожу я во двор большого Союза писателей – на каком-то пеньке возле «Юности» сидит Бродский и безо всякого «здрасьте!» говорит: «Асар, наконец я нашел в Москве хорошего поэта». Не успел я рта раскрыть – уж не Величанский ли это, а он мне: «Величанский». И еще похожая история. Прочитал я в полном восхищении набоковский «Дар». Захожу в нижний буфет ЦДЛ. Сидит Бродский. И опять ни здрасьте, ни до свиданья: «Асар, я прочел лучшую русскую книгу». Я собираюсь спросить, уж не «Дар» ли, а он: «“Дар” Набокова».
– Вам не кажется, что Бродский – залюбленный гений?..
– Что гений – кажется, а что залюбленный – заслуженно. Я-то его полюбил, когда он был не залюбленный. А вот, скажем, Липкин… А Липкин вообще был человек, неколебимый в оценках… Так вот. Жил я в Коктебеле, когда там был Семен Израилевич. Я относился к нему с трепетным почтением – впрочем, и сейчас отношусь с не меньшим, – но тогда я слово лишнее боялся сказать. И я ему осторожно так признаюсь, что Бродский, по-моему, необыкновенный поэт. А он мне: «Знаете… Я от многих это слышал. Я, – говорит, – с ним встречался в больнице у Ахматовой… И знаете ли…» К его чести, он там же, в Коктебеле, достал ворох самопечатных стихотворений Бродского, а потом наставил меня в следующем: «Видите ли, я разделил для себя поэзию на девять разрядов». Я: «Почему девять?» Он: «Почему-то получается девять, если следовать составу большой серии “Библиотеки поэта”. Попробуйте, и у вас получится тоже девять. Так вот, в первом разряде у меня только Пушкин». Я с ним соглашаюсь. «А во втором у вас кто?» Я говорю: «Баратынский, Тютчев, Лермонтов, Мандельштам». Он: «У меня то же самое, только у меня еще Некрасов, и, хотя мы с вами во многом не совпадем, но девять разрядов получится обязательно, и когда мы дойдем до девятого, то увидим, что там и Заболоцкий, и Бальмонт, и Брюсов…» (Не помню, кого он еще назвал...) «И, знаете, – продолжает Липкин, – Бродский в девятом разряде уже тоже»… Кстати, первую книгу Липкина, вышедшую через сколько-то лет за границей, напутствовал и предварил предисловием Бродский…
– Кто еще в литературе оставил в вашей жизни след, а может быть, и повлиял на вас?
– Влиявших вроде бы не было. Побуждавшие были.
– И учителей не было?
– Как же! Были! Левик, Шервинский, Аркадий Штейнберг. Последний акмеист Зенкевич. Не сочтите за похвальбу, но характеристики мне в Союз писателей дали Левик, Зенкевич и Тарковский.
– Хорошая компания.
– У меня были замечательные наставники.
– А они с вами занимались как учителя или вы просто разговаривали?
– И занимались, и разговаривали. И не только со мной. С нами всеми. Штейнберг, вообще, был человек компанейский, свой. Как ровесник. Как-то я к нему обращаюсь: «Аркадий Акимыч, не могу на два слога найти эпитет в падеже!» А он: «И не найдете! Односложное прилагательное, которое в парадигме станет двусложным, имеется только одно – “злой”. Других нет»… Вот так. Кстати, отсюда гениально у Высоцкого: «Что там ангелы поют такими злыми голосами?» И другого эпитета быть не может. И сама собой получилась потрясающая строка.
– Сами вы занимаетесь преподавательской работой?
– Некоторым образом…
С братом Давидом Эппелем (слева), женой Региной и приехавшим из Америки Николаем Мостовым,
запечатлевшим когда-то 5-й Новоостанкинский (смотри картинку).
– Можно ли научить чему-нибудь в литературе?
– Можно отучить. Например, избегать трюизмов, общих мест, банальностей. Скажем: «Звонок телефона произвел впечатление разорвавшейся бомбы». Сколько людей использовали в своих сочинениях эту чушь! Страшно подумать! Сейчас я веду литературный семинар под названием «Молодой ковчег».
– Вы говорите с участниками семинара о переводческой работе?
– Говорю обо всем – и о стихах, и о прозе, и о переводах. И о драматургии. Народ от среднего до высокого среднего уровня… Заглянул однажды один сложившийся поэт. Аркадий Штыпель. Подарил превосходную книжку. Есть и еще несколько многообещающих. В последнее время приходят студенты Литературного института…
– Мне кажется, вы должны любить Пастернака…
– И люблю, и, конечно, изумляюсь его мастерству. Совершенно безграничному. И навсегда поражен его обликом. Когда я впервые увидел фотографию Пастернака в синем томе Большой библиотеки поэта, я даже оторопел, совершенно не предполагая, что бывают такие лица. И еще поражен его стихами в «Докторе Живаго». Ранние стихи Пастернака не менее великолепны. В них поразительна мощная мускулатура. Впрочем, у многих поэтов того времени она поражает – скажем, у Цветаевой, Клюева, того же Зенкевича. А уж у Маяковского! Однако есть для меня в тогдашних стихах Пастернака некоторая вербальная чрезмерность. Хотя говорить так вне контекста времени и тогдашних поэтических ристалищ – не следует.
– Вас не удивляет, что Пастернак отдал свои гениальные поздние стихи – герою?
– Меня скорее удивляет, что стихи отданы или, если хотите, «приданы» роману.
– А не может быть, что автор подарил герою и роману лучшее, что у него было, – стихи, – чтобы укрепить прозу?
– Пастернак был своим романом вполне доволен. И не полагал стихи «скорой помощью». Опять же, мне не пристало даже сидеть на краешке пастернаковской тахты, но я, представьте себе, тоже вознамерился было «придать» стихи «Травяной улице», а потом решил, что нет, не буду этого делать. Почему? Не знаю. Очевидно, сработал внутренний регулятор… И еще я не сделал этого – не прикрепил их к прозе, потому что понимал, что это плагиат пастернаковской композиции. А вообще-то, герою дарится многое – и коллизии собственной жизни, и даже собственное имя. Достоевский, например, назвал самого, пожалуй, мерзкого своего персонажа Федором. Федор Карамазов. А еще у него есть Федька-каторжник. Каждый раз, записывая «Федор Карамазов», он же не забывал, что это – и его собственное имя. Пастернаковский же роман я недавно перечитывал. И, надо сказать, не всем в нем убежден. Конечно, сама судьба романа и автора – трагедийна и величественна. Но Пастернак был, по-моему, поэтическим инструментом. Хотя «Детство Люверс»… «Апеллесова черта»…
– Кто вам нравится из современных писателей? Знаю, что Петрушевская…
– Еще Горенштейн. В свое время Саша Соколов. Петрушевская – безусловно. Кабаков. Еще есть замечательный писатель – Анатолий Гаврилов, он во Владимире живет. Превосходен Бакин, но он появился и куда-то исчез. Довлатов…
Я бываю страшно рад чужой удачной книге. Увы, большинство современных текстов полны пустот. Я бы даже сказал, что поэзия у нас в лучшем состоянии. Хотя и проза есть превосходная… Наконец-то русская литература занимается фактурой и веществом текста. До этого она больше учительствовала или была отвлеченной и не «мирской», как в начале ХХ века. Другое дело, что словесность попала в капкан масскультуры, в каковом она никогда не бывала…
Вот у вас, Таня, книжка на тумбочке – Юрий Коваль. Поразительный писатель. У меня с ним связана замечательная история. Однажды он мне говорит (опять же в Дубултах): «Я, как вы знаете, собираю всякий писательский сор: черновики, исписанные бумажки, рисуночки, квитанции. Словом, составляю такие альбомы не альбомы… и сейчас, – говорит он, – приступил к очередному под названием “Праздник белого верблюда”. Тарковский, Ахмадулина, Битов у меня уже есть… Сочините и вы что-нибудь…» Сами понимаете – соседство лестное, и я взялся сочинять. Писал-писал (Тарковский! Ахмадулина! – старался ужасно), рисуночки сделал – верблюд, возлегающий в пустыне в виде светильника… И сочинил, по-моему, то, что надо: «Ночью тьму в пустыне Гоби,/ Черную, как фрак во гробе,/ Тот берется одолеть,/ Кто рожден во тьме белеть…/ Эта гордая причуда – (Сноска: Веры свет в потемках блуда.)/ – Праздник белого верблюда».
– Блеск. А Ковалю понравилось?
– Коваль сказал: «Асар! Я вас обманул – в этом альбоме вы первый».
С Бьянкой Марией Балестрой, переложившей на итальянский «Травяную улицу», и кошкой Мусей.
– О, провокатор... Кажется, у Коваля-художника был ваш портрет?
– Да. Я на нем изображен в большой такой папахе. Жена мне тогда решила купить папаху. Кроме позирования, я папахой больше не воспользовался. А еще у меня есть Юрина кассета, записанная в вечера парада планет: он замечательно поет свои замечательные песни, аккомпанируя себе на гитаре.
– Асар, а вы дневник ведете?
– Никаких дневников. К сожалению. У меня для ведения дневников была неустроенная жизнь. И до сих пор так.
– А мемуары?
– Не пишу и не собираюсь.
– Почему?
– О чем? И времени нет.
– Это всё отговорки!
– Ничуть! У меня есть статейка про тюленя в зоопарке, плававшего подо льдом, тогда как публика хотела, чтобы он вылез из полыньи. Когда же он, наконец, вылез погреться на островок, все стали кидать в него ледышки, ишь, мол, разлегся!.. Плавай давай! Уныривай! Приблизительно то же самое со мной. У меня почти не бывает двух похожих друг на друга дней, так необходимых для спокойной работы, в том числе для мемуаров и дневников…
Вильгельм Вениаминович Левик – я о нем уже говорил – любимый мой наставник. Мы с женой все время собирались пригласить его в гости, никак руки не доходили. Один раз я по некоторому поводу на него обиделся, и он хотел со мной объясниться. Случайно встретились в ЦДЛ. Я заехал купить в ресторане батон. Он говорит: «Я хочу объяснить вам…» А я ему: «Вильгельм Вениаминович, меня в машине ждут – я за батоном приехал…» А он: «Но я же…» Так его и не выслушав, я побежал к машине… А в ночь того же дня он умер. И в гостях у нас не побывал…
Я маюсь, оттого что всегда куда-то спешу или что-то делаю в спешке. Одно обязательно налезает на другое. У жены в театре на собрании по поводу репертуара один выступающий сказал: «Опять “Спартак” налез на “Гаяне”»… Вот и у меня то же самое…
– Неужели и впрямь всё так сумбурно и торопливо на самом деле?
– Да, так жизнь сложилась… Отец умер, мама тяжело умирала, мама жены – удивительная женщина – умерла, брата не стало… Это же больницы, уход, переживания, принятие роковых решений. А тут еще и писать надо. У меня есть машина. Машине шестнадцать лет. Вы не поверите: она прошла тридцать с небольшим тысяч километров – столько, сколько обычный горожанин наезжает за одно лето. Обретается она около дома под небесами и, конечно, заржавела. В прошлом году я решил привести ее в порядок. Истратил на это девятьсот долларов. Перекрасил ее, заменил разные детали, привез, поставил… и с тех пор ни разу на ней не ездил. Некогда подойти, разогреть, подлить чего надо… Так живу.
– Но все-таки вы ухитрились написать замечательные книжки рассказов.
– За эпитет спасибо! Что-то сделать, конечно, удается. Каждый день работаю.
– И с мемуарами бы получилось. Уже то, что вы мне рассказали про Бродского и его отца или про Коваля, – мемуары.
– О да! «Былое и думы»!
– Именно: былое и думы о нем. А скажите, нужна ли писателю, на ваш взгляд, профессиональная среда, литературный быт, разговоры с коллегами – или плодотворнее творческое одиночество?
– Разумеется, нужна. Особенно молодому – и желательно высокой пробы. Это суета, которая должна быть неразлучна с пылкостью. Женщины ведь ходят по всяким модисткам и распродажам?.. Это же интересно. Человек искусства – он в каком-то смысле сепарируется от рода человеческого. И есть три формы существования: самоизоляция, общение с себе подобными и общение с себе не подобными.
– У вас недавно вышла в издательстве «БСГ-пресс» книга эссе. Изумительная. Что вы в нее внутренне вложили?
– Опять же спасибо за эпитет. Книга далась канительно. Предыдущая издательница два года ее мариновала (это издательство «Независимой газеты»). И я оттуда рукопись забрал.
– Она расстроилась?
– Она удивилась такому, по ее мнению, капризу. Но два года – это же безобразие! У меня нет запасной жизни… Она потеряла выданный мне небольшой аванс, а я – два года. И тут издатель Александр Гантман мои статьи и эссе издать решился. Мы с ним до этого сотрудничали на двух очень примечательных книгах – Шульца и Зингера… Кстати, последнего я перевел с идиша. Такое впечатление, что по этой части я на российской территории последний из могикан и за мной дверь закроется. Пока еще есть люди, знающие идиш, но литераторов меж них не наблюдается. А возможно, я ошибаюсь.
– Вы кто по знаку зодиака?
– Козерог. Моя жена Регина – Дева. Полнейшая, как видите, гармония. В свое время, когда знаками зодиака никто не интересовался, я сочинил такое стихотворение:
На этой ли земле или в другой юдоли
Себя переболей, себя преодолей,
Востребуй более своей законной доли,
И Зодиак твой будет Водолей.
Строгай дощечки и востри стамески,
За деревом твоим, под деревом твоим
Стоит и твой январь клянет по-арамейски
Коричневатый патриарх Рувим.
А ты не унывай и встречи с палачами
Не ожидай всю жизнь, в окошки не смотри,
Пиши стихи, гуляй и ощущай плечами
Повадки воздуха, поскольку ты внутри.
Оказалось, что в астрологии Рувим соответствует то ли Водолею, то ли Козерогу (Водолей идет сразу за Козерогом) – с каждым знаком соотносятся определенные металлы, драгоценные камни, патриархи… А я, не имея тогда об этом ни малейшего понятия, назвал именно Рувима…
Почему так получилось?
Лехаим
Наверх
|