Читальный зал
Марк Бернес, 1969 год // ИТАР-ТАСС
|
Я с Холодной hоры
10.10.2011 «Темную ночь» мама пела в палате для тяжелораненых. Это, в своем, конечно роде, можно рассматривать как сентиментально-драматическую сцену из старой отечественной ленты: маленькая стройная девушка-шатенка со светлыми, м.б., чересчур округленными, – но это от ужаса, – глазками на неправильном, но довольно хорошеньком личике; нет ни голоса, ни слуха. А ей приходится повторять вновь и вновь: «...ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь...».
Марк Бернес. В зрелости он, – почти, наверное, сознательно, – с некоторым опозданием стал походить на Хэмфри Боггарта, но в несвойственном этому последнему благодушном настроении. Но молодым – он был несомненным Стивом МакКуинном из «Великолепной семерки» и, в особенности, из позднейшей, ранних 70-х гг. прошлого века, ленты «Runaway». Это явилось стилевым, культурно-поведенческим предвосхищением-хроноклазмом. Откуда Бернесу было знать – в 30–40-х – о МакКуинне? В подобном же роде любопытен и счастливо найденный «англосаксонский» сценичский псевдоним, принятый этим актер-актерычем, сыном нежинского торговца старьем Марком Нейманом: – Бернес.
В сущности, Бернес не так уж много снимался, да и не так уж много пел. Но по своей неотразимой проникновенности, по своему воздействию на русское зрительское сердце он едва ли не превосходил самого Николая Рыбникова и даже Тихонова-Штирлица. И то сказать, он был мужественен и весок, верен и неподкупен, нежен и проказлив, суров и немногословен, всегда грубовато изящен, и при этом – не без некоторой снисходительной добродушной насмешливости. Он пронзал. Он явился одним из создателей (выразителей) особой прелести эпохи: сперва – в образе пролетарского мушкетера-ковбоя, с его отчаянным, святым легкомыслием в служении Идеалу, а потом – в подобии видавшего виды, чуть грузноватого дядьки, соседа по плацкартному вагону. Воевал? – а как же. Баб голубил? – само собой. Вот сейчас он примет стаканчик, чуть задумается, засмотрится в окошко – и запоет тихо и хрипловато: «Три года ты мне снилась, а встретилась...»
Словно андерсеновский соловей, Бернес удостоился слез на глазах своего Императора, своей великой публики, и не только в «Двух бойцах», но и при первых же словах романса Рощина в «Разных судьбах» (где сыграть ему отчего-то не дали), и в «Ночном патруле», где Бернес – медвежатник международного класса «Огонек» – пел: «...Даже птице не годится жить без родины своей», – пел, и сам плакал.
Рассуждения о том, что, мол, в т.н. жизни – он, Нейман-Бернес, «не такой», будто бы у него имелась в запасе какая-то иная, во всем противоположная жизнь, – за пределами той, которую он вместе со всеми нами, в нашем присутствии, проживал, покуда не прожил ее до упора, – не оскорбляют, а смешат свой наивностью. Потому что мы все – не такие. Кто ж этого не знает?
Еще отроком я заподозрил, что Аркадий Дзюбин из «Двух бойцов» – не одессит. Меня совершенно не убеждал его нарочитый акцент, – «Сашя с Уралмашя» и тому под., – вплоть до «интерэссной чудачки» и шаланд из папье-маше, полных, якобы, кефали. Сквозь наполненную глицерином линзу, вздетую на телевизор КВН, я следил за бернесовской телесной моторикой, полной вкрадчивых метаний и плавных рывков, за его манипуляциями с гитарой, за его гримасами, с особенным привкусом зловещей веселости, – и видел нечто знакомое, находящееся совсем рядом. Видел, но не опознавал. И слышал это его «...ветер hудит в проводах», – что сохранилось даже до последней записи.
Бернес наблатыкался не в умозрительной Одессе, населенной благородными разбойниками-остряками иудейского вероисповедания, слепленными из того же материала, что и вышеуопомянутые шаланды, только попестрее раскрашенными. Но где ве именно?
Помог случай.
Артист признался, в чем, собственно, дело, лет через пять. На сцене Дворца культуры (если я не ошибаюсь) Железнодорожников объявился сперва, как тогда выражались, инструментальный квартет (а то и секстет). За ним, – по миновании торжественой паузы, – вышел Марк Наумыч в замечательно сшитом, аквамариновом с серизной, модном пиджачном костюме. Он загулял по буфету такой походкой – отчасти щепетильной с едва заметным выкаблучиванием, отчасти военно-маршевой, что зал взревел, заплескал в ладоши и счастливо загоготал, узнавая. То был Харьков 1962 года, а я учился в седьмом классе.
К тому времени все было им сыграно и спето. И фельетоны о «звезде на ‘Волге’» давно отошли.
Я, пожалуй, понимаю, что в Бернесе выводило из себя Н.С. Хрущева, – человека по природе своей нервного, внутренне перенапряженого, мнительного. Но чем искусился наш гниальный Свиридов, что его-то подвигло на участие в нелепой интриге против персоны совсем другого, вне-свиридовского сословия, мне понять много труднее. А отговорки вроде «вызвали в ЦК и поручили» – мной не приемлются.
Итак, все отошло. Позади остались не только вынужденные неудачи, напр., «Я люблю тебя, жизнь...», но и «Сережка с Малой Бронной...». Впрочем, и в этой замечательной песне у Бернеса не все было по-прежнему ладно. Отходил не бернесовский репертуар. Отходил весь сродственный Бернесу культурный контекст, в котором всяко лыко было ему, Бернесу, в строку, даже если пелoсь про какой-нибудь «задумчивый голос Монтана...» или «...никогда не бывал я в Бухаресте».
Но сам артист был еще жив и, кажется, даже не знал, что болен – смертельно.
Таким голосом до него по-русски не пел никто. Как Литл Ричард в американском рок-н-ролле, Высоцкий легализовал хрип и вопль у себя на родине. Несколько неслучайных случайностей. Несколько пятен на солнце, подтверждающих подлинность светила.
Умиранию культурного контекста обыкновенно сопутствует хаос. Хаос воцарился и в зале Дворца Культуры, едва лишь артист неосторожно забылся – и спросил: «Ну, что споем?»
Сразу же началось взаимное перекрикивание, ор и гам.
– Спокойно, – сказал артист. – Не надо на меня переть. Я отсюдова. Я с Холодной hоры.
И все стало на свои места. Марк Нейман главные свои детские-мальчишеские-юношеские годы прожил (и проучился) в Харькове, где навечно вобрал в себя уличный извод нашей харьковской цивилизации.
Зал хмыкнул – и понимающе затих.
Бернес резко сменил тему – и спел родному городу «Враги сожгли родную хату», предварив ее кратким вступительным словом.
Выяснить, где обитали Нейманы по переселении своем из Нежина в Харьков, мне покамест не удалось. Весьма вероятно, что Холодную hору (то бишь, Гору) артист в тот раз упомянул из чисто артистических соображений. Мы множество раз обсуждали холодногорскую материю с Раисой Андреевной Беляевой-Гуриной – замечательным писателем-мемуаристом, уроженкой и историографом этого заповедного уголка харьковской цивилизации (см. ее IMAGO: Записки о Холодной Горе. Окончательная версия их опубликована в альманахе РУБЕЖ, кн. 9, 2009 г., но сетевой версии этого издания не существует, отчего нам приходится довольствоваться отрывками).
Буквально никаких воспоминаний о Бернесе харьковских времен не найдено. Это весьма странно, в особенности, если учесть нашу харьковскую внимательность ко всему тому, что есть хотя бы немного, да наше.
...Всех настойчивей был огромный, впрочем, уже из одного скелета состоявший, парализованный солдат. Его ступни выступали далеко за пределы редко поставленных прутьев спинки слишком короткой для него кровати. Маму поразили длиннейшие кривые ногти на пальцах солдатских ног: раненых было уж очень много, и заботы о второстепенном и безнадежном пришлось оставить.
Двигаться солдат не мог вовсе, но мог хрипло лепетать: «Сестричка, еще эту самую...» – и плакать. А мама и сама плачет – и повторяет крепкие лепкие слова заклинания, придуманные в глубоком тылу, где со стихотворцами, режиссерами, актерами и тому под. господами мужского пола и вполне призывного возраста и вправду ничего особенного не случилось. Разве какую премийку не додали им кровавые палачи-сталинисты.
Но, так или иначе, а великая русская военная песня – была создана и спета. Нам ее еще петь и петь до новой Победы.
И поэтому знаю – со мной ничего не случится.
Юрий Милославский
chaskor.ru
Наверх
|
|