Читальный зал
Владимир Молчанов: «Мы хотели сохранить страну, но поменять в ней всю начинку»
08.10.2010 Два десятка лет назад, если и были в СССР люди популярней Владимира Молчанова, их было немного. Автор первой «несоветской» программы на советском телевидении с незамысловатым названием «До и после полуночи» был всем кем угодно: символом перестройки, властителем дум, ниспровергателем строя, рупором эпохи... С Молчанова началось все нынешнее телевидение, уже после него появились «Взгляд», «600 секунд» и прочие. Объяснить, что это было такое, тем, кто не жил в то время, невозможно. А те, кто жил и видел сам, вряд ли забудут. Но вспомнить пройденное всегда полезно, тем более что повод есть: сегодня Владимиру Молчанову исполняется 60 лет.
— Владимир Кириллович, вы себя кем считаете?
— Я всю жизнь был журналистом. Был и есть. И помру им. Больше я никем не был. Я не писатель. Знаете, сейчас кто напишет одну книжку, сразу писатель. Я никогда не был писателем. Я всегда с улыбкой относился. Я раньше часто ходил в ресторан Дома журналистов и в Союз вступал в основном, чтобы в ресторан пускали. А для чего это еще надо было? Я обожал это. Там свои ребята сидели, полно, вечно полупьяные. И каждый обязательно каждый раз, когда ты приходил пива попить, выпить водки с закуской, кто-нибудь к тебе подходил и говорил: «Старик, вот у меня сейчас повестушка лежит в ящике письменного стола. Скоро выдам такое!» То есть у всех такой комплекс был. Я этим никогда не страдал.
— Мы пришли к выводу, что вы не человек, а символ эпохи. — Это глупость. Символ эпохи – это потому что нас было двое всего: «Взгляд» и «До и после полуночи». Больше смотреть нечего было. Поэтому и легко было стать популярным. Я очень сочувствую сегодняшним журналистам молодым, поскольку журналисту надо быть популярным.
— В сервисе YouTube набираешь «До и после полуночи» – вываливается единственная ссылка. Анонс программы Светланы Сорокиной про вашу программу.
— Записей программы нет, их уничтожили. Когда я уволился в мае 1991 года из Гостелерадио по собственному желанию, будучи политобозревателем, то исчез весь архив, который должен находиться в Гостелерадиофонде. Там нет ни одного выпуска «До и после полуночи», кроме «Голландского дневника». Это все было либо размагничено, либо кто-то украл. Но должно было всплыть. Один раз всплыло. Я был в Сан-Франциско у друга и видел по русскому телевидению длинный фрагмент из моей передачи.
— Это поворот судьбы, виток карьеры. Но ведь это было.
— Это колоссальный поворот судьбы. Я благодаря «Комсомолке» в люди вышел. Сидел, писал до 1987 года, а начал писать в 1969-м, если бы не нацисты, так бы и писал о сотрудничестве цветоводов СССР и Голландии. Все о русской балалайке. А это полностью перевернуло. Мне везло. Сначала повезло с нацистом. Чистая тема. А потом телевидение. Год в Голландии, меня не пустили на три года. Я работал в АПН, там для некоторых были свои правила. У меня жена испанка с родственниками в Испании. Телевидение все изменило в один день.
— Откуда пошло? Кто придумал передачу?
— Я пришел 3 января 1987 года на телевидение международным комментатором в программу «Время». Мы репетировали с Майей Сидоровой утреннюю программу, которая тогда называлась «90 минут», потом «120 минут», теперь это программа «Утро». Приехали люди из агитпропа ЦК КПСС, посмотрели утреннюю программу и сказали: «Вы что, с ума сошли? Такая программа советским людям не нужна. Гимн должен играть, в черных костюмах стоять». И уехали. Кто-то подходит из редакции программы «Время»: попробуйте на ночь что-нибудь сделать. И через две недели вышла передача. Первая называлась «Информационно-музыкальная программа». Уже со второй программы она стала называться «До и после полуночи». Название, по-моему, придумал Ольвар Какучая. Нас выпустили в субботу, в половине двенадцатого ночи. Говорят, это было большое потрясение для страны. И пошло-поехало. Выходили не каждую субботу. Иногда два раза в месяц, иногда раз. Я еще вел программу «Время», а потом и утреннюю программу все-таки разрешили. Я появлялся в трех разных ипостасях.
Со второй-третьей программы мы поняли, что мы единственные. Почему выпускают – непонятно. Никто не боялся. Наплевать было. Уже так надоело бояться всего. И пошли совершенно недопустимые вещи про Ленина, про русскую белую эмиграцию, про диссидентов.
— Цензура была?
— Как можно было литовать меня, когда я сижу в прямом эфире? Мы в 11 утра выдавали на Дальний Восток, выдавали «Орбиту», где было приблизительно только 30 % того, что шло на ночь. Гостелерадио смотрело, говорило: замечательно, замените того американского певца на Валентину Толкунову. А так нормально. Но когда они видели ночью эту программу, им становилось дурно. В понедельник была летучка. Я на первую сходил и с тех пор зарекся ходить.
— А кто ходил? — Ходил Ольвар Какучая. Он был руководителем программы. Он выслушивал всю гадость про антисоветизм, попрание устоев, подрыв партии, проамериканский настрой. Но они думали, что кто-то это разрешает. Была страшная борьба. Здесь Лигачев, там Яковлев, здесь Шеварднадзе, тут Крючков.
— Кто тогда курировал телевидение?
— Нельзя было понять. Когда я вел программу «Время», готовился в кабинете Ольвара Какучая. Он был первый зам. главного. Там стояла «вертушка». Бывало, мне идти в эфир через 15 минут, сначала звонит Лигачев и говорит одно, через минуту звонит Яковлев и говорит абсолютно противоположное. Главный редактор ест горстями валидол. И иду в эфир. Потом скандал. Но это было время скандалов. Они сами не могли разобраться, что делать. А мы этим пользовались. Потом «Взгляд» через 7 месяцев появился. «Взгляд» они ненавидели, эти консерваторы, гораздо больше, чем нас. «Взгляд» взял самые болезненные темы – афганскую войну. Мне говорили, что я очень респектабельный. А они несли в эфир, чего хотели. Я-то хоть один несу в студии, а эти сидят вчетвером, орут. Их очень боялись. Больше за ними следили, чем за мной. Но музыка у нас была самая лучшая.
— Где брали музыку?
— Гостелерадио было наполнено потрясающей западной музыкой. На пленках. Приходили по обмену. Это никому не давали. Это табу. Мой музыкальный редактор и композитор был Володя Давыденко, его в свое время выгнали из музыкальной редакции, чуть из партии не исключили за то, что что-то в «Утреннюю почту» не то поставил, он сразу ко мне пришел работать. Свои там остались у него, тихо ему рулончик отдают. Мы его на ночь. Джон Леннон, еще кто-то. Были даже советские песни запрещены. Нельзя было поставить «Крысолова» Пугачевой. «Эй, вы там, наверху!», еще что-то. Талькова нельзя. Но кто не разрешал? Ведь никто не подписал: «Не разрешаю»!
— Интересное время было. — Это был первый раз, когда мы могли свободно начать что-то говорить и писать. «Огонек», «Комсомолка», «Московские новости». Это было совершенно новое рождение нашей журналистики. Далеко не все были к этому готовы. Царила взаимная ненависть не только в стране, но и в журналистском сообществе. Некоторые в программе «Время» ждали, когда нас закроют. В итоге выгнали их после путча 1991 года.
— Откуда пошло, что теперь новости должны быть с человеческим лицом?
— Это кто-то придумал на телевидении. Сначала нас сажали делать комментарии. Я даю картину дня, сидя в кадре. Видимо, кто-то понял, что мы говорим человеческим языком. Люди тоже не идиоты. Первым сел вести программу «Время», по-моему, Саша Тихомиров. Вторым сел я вести целиком. Кроме спорта.
— Когда это время закончилось?
— С уходом Бориса Николаевича. Мне Ельцин вручал орден за Белый дом, я не преминул его кольнуть не очень деликатно, сказав: спасибо… Он очень в этом плане был мудр. Он понимал, что страна хотя бы выглядит свободной. А потом это постепенно сошло на нет.
— Какое было впечатление, когда сели в это кресло?
— Когда я сел в программу «Время», я уже до этого не раз сидел в кресле ночью один, в темной студии. Передо мной два оператора. Сидит бригада, режиссеры. Связь была только через оператора. В студии всегда стояло разбитое пианино. За минуту до съемки за пианино садился Володя Давыденко и играл мне талисман нашей программы – Feelings. Потом шла команда: 15 секунд. Я всегда пытался понять, как это – ты тут сидишь, а тебя все видят. А сколько тебя видят? Потом я понял, что лучше об этом не думать. Когда я пришел на телевидение, мне было уже 36 лет, я прошел уже много чего в жизни. Но боялся, конечно. программу «Время» – больше всего.
Нас тестировали в каком-то институте: пульс, сердце, в начале программы, в середине. Перед началом программы «Время» пульс был 140. На третьей минуте, когда пошел сюжет, температура была 38,1. Это вначале. Однажды спортивный комментатор вошел ко мне в студию в трусах, пиджаке и галстуке. И спокойно комментирует.
— Нет ощущения, что время было наивным? — В чем-то наивное. Смешно, как я выхожу в первую программу – такой «мидовский мальчик». Аккуратный, с платочком. Но время было совсем не наивное. Мешки писем. Иногда по 15–18 кило писем в неделю получали только на одну программу. Было сильное противостояние, была очень сильна ненависть взаимная. Я первым произнес слово «презерватив» по советскому телевидению. В мою передачу пришел Вадим Покровский, который тогда руководил лабораторией протии СПИДа. Речь пошла, что надо с этим делом бороться. Потом это стало предметом пародии. Максим Галкин сделал первую пародию на меня. «Скажите, князь, отбросим ханжество и поговорим о презервативах». Вот тогда мы получили раза в два больше писем. Абсолютное большинство – школьные учительницы.
Был сюжет в «До и после полуночи», где Аркадий Александрович выкапывал пленки, которые они спрятали. Прямо в кадре он их выкапывал. Правда, на самом деле закопали они в другом месте. Мы сидели в «Шереметьево» и снимали, где его героиня как бы улетает в эмиграцию. Выпили водки всей бригадой. Посмотрев друг на друга, решили рядом в лесочке раскопать ямку. О Михоэлсе было, когда я работал на РЕН-ТВ. Я назвал одного из организаторов убийства Михоэлса. Эта семья была нам очень близка, мы жили в одном подъезде. Тогда было 16 заседаний суда. Этот человек был жив. Меня судили, оскорбление чести и достоинства. 20 тысяч долларов – штраф. В итоге я заплатил ноль. Приговор суда звучал интересно, все сочли, что я выиграл. На самом деле Соломон Михоэлс был убит по решению тогдашнего политического руководства СССР, руководства МГБ СССР. Отдельными сотрудниками 2-го Главного управления МГБ СССР, которым в тот момент руководил мой персонаж. Но не им персонально был убит. Я считаю, что это была моя абсолютная победа. Ирена Лесневская тогда меня освободила от работы, потому что 16 заседаний. Судиться с человеком, который был зам. министра МГБ, КГБ, а потом около десяти лет – начальником Высшей школы КГБ СССР, у него учились все руководители этой славной организации, - было очень непросто. Дело в том, что я с детства очень дружил с внучкой Михоэлса. Мы жили в одном подъезде, с его дочерью. Его зять – совершенно замечательный композитор Мечислав Вайнберг, который тоже по еврейскому делу был посажен, а потом отпущен. Эту историю я знал. Когда зачитывался приговор, в этот день в мою студию они прилетели из Израиля. Его дочь. Вошли те, кто пострадал от моего персонажа, дети расстрелянного главного врача Боткинской больницы, еще кто-то был. И для судьи, и для всех участников процесса это был неожиданный ход.
Прошел сюжет – интервью с главным психиатром Москвы. Идет сюжет. Спрашивают: многие диссиденты были помещены в психиатрические клиники с диагнозом «шизофрения». Психиатр так мнется в кадре и говорит: да, в общем, чаще всего инакомыслие рассматривалось советскими психиатрами как одна из форм вялотекущей шизофрении. Проходит полторы минуты, мне показывают из-за стекла, что что-то произошло. Мировые агентства спустя полторы минуты из Москвы передали по всему миру, что наконец признали, что сажали инакомыслящих как шизофреников. Сейчас отрешили Лужкова от должности – общество это взрывает. Хотя меньше, чем раньше. Уже все устали от этого. А тогда это взрывало страшно.
— По большому счету, вы это рассказывали детям?
— Не детям. Среди тех, кто нас смотрел, были люди из семей, которые прошли репрессии. Этих людей были многие миллионы. У нас все время об этом что-то было. В моей семье дед расстрелян, бабушка в ссылке, маму из театрального училища выгнали. Миллионы людей прошли через это. Смотрели обязательно все ортодоксальные коммунисты. Они ждали, когда все это изменится, когда это все закроют. В итоге набиралось до 150 миллионов зрителей.
— Какой сюжет был самым скандальным?
— Очень много. В одной из программ шел фрагмент «Всенощной» Рахманинова. Дирижировал голландский дирижер, и под его видом мы выписали пропуск на вход опальному генералу КГБ Калугину, который начал тогда разоблачать свою организацию. Его привезли мои режиссеры и ассистенты, меняя машины. За ним шла наружка. И пошел прямой эфир. Скандал был неимоверный уже в воскресенье, но я к телефону не подходил, уехал на дачу. «Обман! Он не зафиксирован при входе в телецентр!» Но нас не закрыли. Они все время думали: кто-то разрешил, это не могло быть просто так! Мы этим сильно пользовались. Теперь другое время, так нельзя. Мы все привыкли к прямому эфиру. Не солжешь. Не перезапись.
— Почему из всех передач того времени уцелело только «Поле чудес»?
— А его и не было тогда. Это после 1991 года.
— 1990 год. У него сейчас юбилей.
— Это же безобидная передача. Весь мир играет. Телевидение у нас сейчас примерно такое же, как в Европе. Просто там есть новости, которых нет у нас на телевидении. И в Европе есть серьезные дискуссионные аналитические программы, которых у нас нет вообще. Это полностью исчезло. А так – то же самое. Тихо, спокойно, как будто в Австрии. Все играют, все крутят. На итальянском телевидении все готовят бесконечно, поют, танцуют. У нас иногда даже лучше. «Минута славы» лучше, чем в Италии. У нас всегда было больше талантливых людей.
— Безумно политизированная страна. За два десятилетия превратилась…
— Очень устала, очень разочаровалась даже в том, что делали в 1991-м. Никто не ожидал, что после этого произойдет то, что произошло. Никто, кроме нескольких тысяч или десятков тысяч людей в стране, не предполагал, что все будет сконцентрировано на деньгах. Я жил в состоятельной семье, отец за оперу получал 10 тысяч рублей. Можно было больше года жить замечательно. Кто-то получал 120 рублей. Но таких ножниц не было, такого пренебрежения к людям, невнимания к ним не было. Никто из людей, кто приходил ко мне в студию, никто из великих актеров не причислял себя к сонму звезд. В первой программе был Миронов. Никто к нему не относился как к звезде. А сейчас едут «Блестящие», «Свистящие» с райдером, с лимузинами, с охраной. Это же смешно. Были великие актеры, их любили. Но приблизительно одинаковые деньги получали. Не было этих ножниц, даже на телевидении, когда один получает миллион долларов в год, а другой сидит и получает тысячу или две тысячи долларов. Поэтому так и устали от всего, поэтому и наплевать, что будет потом.
— Нет досады, что ваша слава была в десятки раз больше тех, кто сегодня является кумирами современного телевидения, а они денег получают сейчас намного больше?
— У нас в семье это не принято. Моя сестра Анна Дмитриева была 20-кратной чемпионкой СССР и первой вывела советский теннис на мировую арену, первой поехала на «Уимблдон». Она получала 11 фунтов стерлингов суточных. После нее пришла Оля Морозова, которая стала первой в СССР, кто заработал 60 тысяч долларов за год, играя в теннис. Сегодня эти ребята по 20 миллионов зарабатывают. Никакой досады нет. Так сложилось.
— Не находите символичным, что Максим Галкин начался с пародии на вас? — Я очень люблю театр МГУ, который теперь называется театр МОСТ – Московский открытый студенческий театр. Галкин тогда еще учился. Мы были с женой, сидим, смотрим, а Максим изобразил меня. Ирена Лесневская делала тогда первый «Новогодний огонек» на Рен-ТВ, где я провел восемь счастливых лет. Я был ведущим «Огонька», пригласил Максима, чтобы он сделал на меня пародию. Эти же ребята делали пародию на Ельцина, который хохотал, Наина хохотала. Они совершенно нормально к этому относились. Они были немножко другие. Мозги такие же были у Горбачева, у Ельцина.
— Почему те, кто начинал современное телевидение, не востребованы в должно объеме на нынешнем телевидении?
— Во-первых, востребованы периодически. Правда, не в том, в чем хотелось бы. Просто многие из нас снимали такие вещи, которые сегодня не оплачиваются и не приносят денег. «И дольше века…». Так назывался наш цикл. Первую программу сделали с Айтматовым. Самый высокий рейтинг у меня за десять лет, потому что это была первая программа, которая вышла в эфир после пожара в «Останкино». Ее смотрело 80 % населения страны. Хотя 79 %, думаю, вообще не знали, кто такой Айтматов. Сорокаминутные портреты: Айтматов, Наталья Бехтерева, Анджей Вайда, Василий Аксенов. А сейчас деньги приносит совсем другое. Правда, нас и тогда ставили в эфир где-то в половине второго ночи. Мы в своих программах занимались очень политическими вещами. Все, что мы делали, даже музыка – это тоже была политика. В первой или второй программе вышел рассказ о Джоне Ленноне. «Битлз» вообще нельзя было показывать. Тальков, «Россия», «читая тетрадь расстрелянного генерала». Это все была политика.
— Тяжело вам без политики?
— Да что вы! Счастье какое. А какая политика? А что здесь обсуждать? «Единую Россию», что ли? Я занимаюсь вещами, которые я люблю. Когда Ельцина избрали, я сказал: все, хватит. Я начал заниматься вещами, которыми я не занимался никогда. Поехал в тюрьмы. Я проехал 11 тюрем, снял два фильма о них. Я снял цикл о композиторах «Помню, люблю», с которыми я прожил всю жизнь. Я всегда занимался нацистами. Спустя тридцать лет я вернулся к этой теме и получил приз. Стал «Евреем года», не имея ни капли еврейской крови. Мы с женой сняли фильм «Мелодии рижского гетто». Я пообщался с людьми, с которыми до этого не удавалось. Всю жизнь находился под колоссальным влиянием Аксенова. Я с ним в 1968-м познакомился, когда танки вошли в Чехословакию. Мы были в Коктебеле. Он мне объяснил, что это такое – интервенция. Я этого слова не знал в 17 лет. Я наконец-то встретился с теми людьми, снял их. И сейчас я делаю «До и после», мне это интересно. Хотя телевидение – это такая кардиограмма. Если что-то возникнет, я моментально изменю это все. Но политикой не буду заниматься.
— Вы на канале «Ностальгия» в своих программах сейчас перебираете по годам то время, которое сами и раскачали.
— Правильно, раскачал. Был такой Юлий Иоффе, он был генеральным директором «Стахановугля». Это мой последний фильм на государственном телевидении.
— После которого шахта взорвалась?
— Да. Он был вице-премьером, его чуть не убили. Он писал книгу, описывал, как они пустили нас снимать. Сказал: сейчас, оглядываясь назад, мы понимаем, что «Взгляд» и «До и после полуночи» раскачивали эту лодку – Советский Союз и способствовали тому, что это рухнуло. Но мы этого не хотели. Мы даже не задумывались над этим.
— Вы чего хотели?
— Нормальной страны хотели, где можно свободно ходить, говорить, свободно ездить за границу и слушать ту музыку, которую хочешь, читать те книги, которые хочешь.
— Страну оставить, но все поменять?
— Да.
— Это казалось реально? — Нет.
— Корпоративы вас сейчас приглашают вести?
— Да.
— А что говорят? Мы вас помним как легендарного…
— Никто так не говорит. Просто приглашают. Иногда соглашаюсь.
— Чем руководствуетесь, когда отказываете?
— Я летать не люблю. Но летаю. Когда какие-то сомнительные для меня персонажи приглашают, я не иду. А когда кто-то из моих знакомых, я соглашаюсь.
— Чтобы зарабатывать, надо стать известным, чтобы потом тебя позвали?
— Правильно. Ты себе это зарабатываешь в молодости. Но за корпоративы, как правило, платят больше, чем за твою работу. У нас всегда так. За «Мелодии Рижского гетто» мы с женой не получили ничего. Кроме командировочных в Ригу. На Западе такого нет.
— А почему? — Мой товарищ в гаагской городской газете с тиражом тысяч двадцать, проработав там тридцать лет, получал в начале 90-х 80 тысяч гульденов в год, то есть 50–60 тысяч долларов в год, что было очень достойно. Сейчас – в два раза больше. Чтобы у нас журналист так получал нормально, не делая заказуху… Я уже не говорю о телевидении. Опра, на мой взгляд, это ужас. Но она практически миллиардерша. Любой приличный телеведущий – очень состоятельный человек. Ему не надо идти вести корпоративы. Революция у нас была в 1917 году, а в 1937-м уже всех расстреляли. Тоже двадцать лет. А у нас все-таки нет. Помните, у Жванецкого: «И отдельное спасибо всем за кефир».
— Вам в жизни бывало страшно? — Да, было. Когда мы стояли в 1993 году, когда стрельба, «Белый дом». Мы с камерой стояли, где кинотеатр «Баррикады», на брусчатке. И начался обстрел. И нам кричат милиционеры. Я с женой, с оператором, с инженером. Мы вдавились в ниши. Кто-то стал падать. А дочь в школе сидит. Школа через дорогу, во Вспольном переулке. Я подумал: папа и мама – идиоты. Было действительно страшно. А так особо страшно не было на работе.
— Что за история, что вас за Доренко приняли? — Для меня теперь самый большой комплимент, как одна тетка золотозубая, дыша на меня луком, бросилась меня целовать и говорить: «Мой любимый диктор с «Добрый вечер, Москва!» Мукусев!» Она перепутала все! Сколько раз Познером называли. А с Доренко, когда мы снимали про Анни Жирардо серию, оператора в Париже мы послали на колесо обозрения. Один проезд стоил 7 евро. Я с ним один раз проехался, а ему надо раз пять было проехаться, чтобы это снять. И я вышел, стою, облокотившись грустно на штатив камеры. Февраль, холодно. Останавливается грязный автобус. То ли из Украины, то ли из Белоруссии. Выходят мужики в кожаных куртках. Их тоже на экскурсию. Руководитель видит меня и говорит: «Глянь, Доренко стоит. Сфотографируйте». Второй берет фотоаппарат и снимает. Они подходят и все с Доренко фотографируются. Они так и не поднялись на это колесо, сели обратно в свой автобус и уехали.
— В какой момент вы поняли, что слава огромная? — В понедельник, после передачи. Я пошел в магазин «Диета», в котором не было вообще ничего. Встал в очередь за треской. Вышла дама, директриса магазина. Подошла ко мне, взяла за руку: вам не надо здесь стоять. И отвела меня куда-то вниз, где все было.
— Сейчас людям уже сложно объяснить, что было время, когда в магазинах ничего не было.
— Был случай, когда моей жене дали треской по лицу. Последняя рыба была, они вдвоем ухватились с какой-то теткой за эту мороженую треску. Та оказалась поздоровее. Я как-то раз принес домой 20 килограммов израильской сушеной фасоли. Около школы дочери был овощной магазин. Я иду мимо с дочерью, выскакивает директор овощного: «Заходи!» Израильская сублимированная фасоль. Но брать надо не меньше 20 кило. Ну давай. Он мне положил. С тех пор моя дочь в рот не берет фасоль.
В 1991 году, когда я ушел с телевидения, полетел в Голландию, меня там ждали, я бесконечно выступал в студиях после путча. Когда я пришел на аэродром, мне привозят сумку мои голландские друзья. Сумка весила 60 кило. Что такое? Это еда. Открываю: там колбаса, сыры лежат. Сами подходят к таможне и говорят: он из Москвы, это еда. Таможенники кивают: понимаем! Они к нам так относились. Они понимали, что мы в такой стране живем.
— Был бы жив Листьев, чем бы он сейчас занимался?
— Думаю, что начинал он как самый слабый журналист во «Взгляде». Рядом был Саша Политковский, Вакуловский, Мукусев. Но потом Влад их всех обогнал. К моменту, когда у него уже шла «Тема», он был очень сильным. Сейчас, думаю, он бы ничего не вел. Он был бы очень большим продюсером чего-нибудь, очень богатым человеком. Думаю, он остался бы в мире телевидения, кино. А может, уехал за границу. Черт его знает? Познер свалил отсюда в Америку, а потом вернулся сюда, и наконец получил свою славу здесь.
— Есть ощущение, что жизнь прожита?
— Вы с ума сошли! У меня внуку шесть лет. Его надо постараться довести до ума. Не пустить в армию, чтобы мальчика не побили. Надо постараться прожить достаточно долго. И нельзя бросать работать. Прочитал интервью с Валерием Гаркалиным. У него было два инфаркта, жена умерла. Он работает в театре, преподает. Он говорит: надо старость обеспечить. А как ее обеспечить, если ты не имеешь скважину? Михаил Веллер много пишет, но я не думаю, что с этих гонораров он может обеспечить себе старость. Если остановиться – то все. Рядом со мной в деревне живет потрясающий композитор Андрей Яковлевич Эшпай. В этом году ему 85 лет исполнилось. Он в 19 лет младшим лейтенантом вошел в Берлин. Был командиром взвода разведки. Он лауреат Ленинской, государственной премий, орденов полно, президентская пенсия есть. Но если бы не постоянное исполнение его музыки, если бы не помощь и уход его сына, то ему было бы очень сложно жить. Люди не могут жить на эту пенсию. Это никакая не демократия. Я вижу, какое счастье испытывают старики за границей, когда выходят на пенсию и начинают жить наконец.
— Вам обидно, что вы, к примеру, не голландец? — Меня звали туда. Особенно когда путч был. Звали, вообще уехать туда. И я даже думал. Но мама была жива, у жены мама была жива. Не мыслил себя. Жена очень хотела, чтобы мы в 70-е годы уехали в Испанию. Я никогда этого не делал. Наверное, я очень виноват перед своей женой, которая гораздо больше принадлежит тому миру, чему этому. Но так получилось.
— Смысл жизни в чем?
— Не знаю.
— Есть ли он вообще? — Есть. Жизнь – это плевок. Ты плюнул, когда это летит, упало на землю – все, закончилось. Приблизительно так я себе раньше это представлял. Ты успеваешь за это время что-то написать, снять фильм, родить ребенка, попутешествовать. Но это коротко. Не знаю, в чем смысл жизнь. Может быть, чтобы она была интересной.
— Впечатления? — А какая жизнь без впечатлений? А что вспоминать? Сижу в деревне, вокруг старухи, стариков почти нет, они все вымерли от пьянства. Что им вспомнить? Вообще ничего. В Москве она была два раза. Помнит, как за колбасой ездила. Помнит, как ее с Новым годом поздравил Марк Фрадкин. Подарил коробку конфет. И больше ничего. Меня они очень любили смотреть. Теперь у них денег на антенны нет. Как только я появлялся, они говорили: о, наш-то сидит… И начинали обсуждать – выпил, не выпил перед этим. Свой – и хорошо. Это то же самое, как я по инерции болею за московское «Динамо». Я там начинал играть в теннис. Потом я ушел в «Труд». А это «Динамо» – я вообще никого не знаю. Мне неинтересно. Но по привычке.
— Никогда бы не подумали в 1987 году, что к этому придет?
— В 1987-м – нет. Да и в 1991-м могло повернуться. А в 1993-м? Тоже могло. Сейчас уже – нет. Сейчас все так и останется. Избрали бы тогда какого-нибудь Романова, еще бы лет восемь сидели.
Дмитрий Смирнов
kp.ru
Наверх
|
|