Читальный зал
Гомер опричного мира.К 90-летию со дня рождения Александра Галича
21.10.2009 Общеизвестно: поэт – космос. Творческая биография поэта – космография, космология, география. Но как писать эту биокосмографию, если нет даже карты космоса – переводов текстов?.. Есть магнитофонные и даже видео-записи концертов Галича. Но песни его – не песни, а прежде всего поэзия, к тому же поэзия особая, вырастающая непосредственно из языка, поэзия принципиально непереводимая. Да и сам язык этот вырастает из недр советского бытия, сущностно отличного от бытия предыдущих эпох, других стран:
Мы по глобусу ползаем – полная блажь!
Что нам Новый Свет, что нам Старый Свет!
История этого мира, прошлое, настоящее и будущее, тоже сущностно отличается от всех иных, нормальных миров.
Пропавшее наше прошлое
Спит под присмотром конвойного.
Будущее?
Понесут, как лошади, года,
Кто предскажет, что нам суждено?
Все равно мы едем в никуда...
И все же рискнем – войдем в этот дивный, химерический мир Галича, ориентируясь на поэтику всеобщей, всечеловеческой культуры. Поэтическая космография в академической науке разбивается на параграфы: тема, жанр, стиль, идея, прием, язык, биография, исторический контекст. Сами поэты добавляют: я, ты, мы, они, Муза, Бог, судьба.
Галичеведения еще нет, но написано в эмиграции о нем немало, а сейчас, в наше счастливое, гласное время, пишут о нем и на Родине, показывают его в театре и даже в кино. Первая загадка Галича – язык: «актер», «барин», «эстет и сноб», «в каких университетах изучал он диалекты и жаргоны улиц, задворок, шалманов, забегаловок, говоры канцелярий, лагерных пересылок, общих вагонов...», «этот язык Галича – шершавая поросль, вызревающая чаще на асфальте, чем на земле,– в песнях обретает живую силу поэзии», «он первый назвал вещи своими именами», нашел «точное слово», «замечательно верные речевые характеристики людей».
Жанровые особенности – следующая загадка:
«Своеобразное сочетание драматизма и острой сатиры», «удивительная точность выбора наиболее характерных жизненных ситуаций».
«При острой индивидуальности Галич сумел погрузить нас в живую купель фольклора, который неизвестно, непонятно откуда берется, а вот, подите ж, берется, к общему удивлению, из нас самих, совпадая с нашим дыханием и сердцебиением».
«Поэт открыл, в сущности, новый жанр, которому и названия еще не придумано: песню-спектакль, а то и песню-сценарий».
«Да, «человеческая комедия» нашего общества», «песенные повести», «полифонические поэмы», большие поэмы Галича – «произведения прежде всего философские». «Солженицын русской песни».
Песня, лирика, драма, бытописание. Он сам назвал свой жанр коротким «ор», от орать – кричать. Но от ора песен Галича отсвечивает и старорусским орать – пахать, а в нем чудится и ивритское «ор» – свет.
Жанровые самоназвания: песня, романс, пастораль, эпитафия, композиция, цыганочка, репортаж, ода, история, рассказ, реквием, фарс-гиньоль, баллада, Кадиш, письмо, пейзаж, вальс, плач, притча, псалом, заклинание, воспоминания, марш, сказка, вальс-баллада... Это не жанр, а насмешка над академической наукой.
И все же сквозь все жанровые маски пробивается некоторое единство – эпическое начало. Да, перед нами философский эпос – лирический, трагический, комический, бытописательный, психологический и прочее. Смысл его определен Буковским:
«Для нас же Галич никак не меньше Гомера. Каждая его песня – это Одиссея, путешествие по лабиринтам души советского человека». А это значит, что перед нами эпос-мистерия, мытарства души в ином, загробном мире, принявшем облик нашего мира:
Я ведь все равно по мертвым не плачу,
Я ж не знаю, кто живой, а кто мертвый...
В письме красотке с картины Вермейера Галич обещает вскоре прийти в ее голландский семнадцатый век.
И в этой переписке – ключи от загадки его песен: реальность ее мира и нереальность нашего...
Эпиграфом к своему последнему сборнику Галич взял слова юродивого гения милостью Божией Велимира Хлебникова:
Когда умирают люди – поют песни!
О самом себе, человеке культуры, Галич вспоминает:
Бояться автору нечего –
Он умер лет сто назад.
Умер?
И слухам о смерти моей не верь –
Ее не допустит Бог!
Удивительно точная бытопись строится по законам несоветской грамматики и небытовой логики, она просветлена чудом... В «Черновике эпитафии» Галич просит помянуть его:
Хоть за то, что я верил в чудо,
И за песни, что пел без склада,
А про то, что мне было худо,
Никогда вспоминать не надо!
Поэтический космос Галича вырастает из боли и мечты, тоски по чуду культуры, из детской веры в возможность мира без лжи и подлости. Ор, «тихий крик» – из несовместимости этих миров. «Всякая дисгармония, касалось ли это этики или эстетики, вызывала в нем мучительное страдание».
Именно оно, это страдание, определило его «высокую судьбу», его Одиссею, в нем ответ на его же вопрос:
И зачем я, как сторож в било,
Сам в себя колочусь до крови?!
Это и есть судьба: мальчик из благополучной советской семьи, вполне преуспевающий советский литератор заболел болью страны, народа:
Не моя это, вроде, боль,
Так чего ж я кидаюсь в бой?
А вела меня в бой судьба,
Как солдата ведет труба!
А хотелось-то мне в дорогу,
Налегке, при попутном ветре...
Именно так, собою, видит Галич убиенного гебистами Даниила Хармса, переосмысливая Хармсовы стихи:
Из дома вышел человек
С веревкой и мешком
И в дальний путь, и в дальний путь,
Отправился пешком. Но
...тут ломается строка,
Строфа теряет стать,
И нет ни капли табака,
А там – уж не достать!
Там – в концлагере, в Освенциме, на Соловках, в газовых камерах и на Колымском морозе.
Лил жуткий дождь,
Шел страшный снег,
Вовсю дурил двадцатый век...
***
Летит к чертям строка...
И потому песни его «без складу». И Одиссея его негомерова, пространство – неэвклидово, логика – неаристотелева. Размышляя над судьбой Мандельштама, Галич вспоминает:
В наш век на Итаку везут по этапу,
Везут Одиссея в телячьем вагоне,
Где только и счастья, что нету погони!
Поэтому и пространство-время путешествия Галича при всех структурных подобиях архаической классике напоминает скорее сюрреализм Босха, Брейгеля, Гойи, помноженный на пьяный бред реальности ГУЛАГа, где «вся земля – как один нарыв».
Корабль готовится к отплытию.
Но плыть на нем –
Сойти с ума!
...Одиссея... Место отправления – Троя. Но нет:
Разрушена Троя!
И это известно давно.
***
А нашу Елену – Елену
Не греки украли, а век!
Вместо царицы Елены – Ее Величество Белая Вошь, повелительница зеков и палачей, королева материка.
Плывем!
Куда ж нам плыть?!
Естественно – к детской мечте, в Пасторалию:
Говорят, что где-то есть острова,
Где неправда не бывает права!
Где совесть – надобность, а не солдатчина,
Где правда нажита, а не назначена!
Но нет ни Трои, ни Итаки. Откуда мы отплываем? Из дому, с чужбины?
Уезжаю из дома, которого нет...
Мы живем в Постоялии, вечным транзитом на пересадочных станциях. Каковы ориентиры? Где компас, лот?
В философском этюде «Пейзаж» их заменяет говномер, увиденное Галичем в доме отдыха артистов Большого театра «творение» русского умельца и утешавшее его: даже в этом мире все же есть мера, определяющая предел человеческой мерзости:
Не все напрасно в этом мире,
(Хотя и грош ему цена!)
Покуда существуют гири
И виден уровень говна!
В конце концов, есть же еще небо, и курс можно определять им. Но небо и земля сливаются и вот-вот
Навсегда крестом над Млечным Путем
Протянется Вшивый путь!
Даже луна...
Над блочно-панельной Россией,
Как лагерный номер луна.
В душу закрадывается страшная догадка, что «и с берега Леты»
Мы увидим, как в звездный простор Поплывут кумачовые ленты:
– Мира – миф!
– Мира – миг!
– Миру – мор!
Небо, как и Елену, украло время, которого, впрочем, тоже нет:
Мы проспали беду,
Промотали чужое наследство.
Историю украл все тот же век...
О, этот серый частокол –
Двадцатый опус,
Где каждый день, как протокол,
А ночь, как обыск.
Да и реально ли все вокруг? Может, это лишь злые чары, бредовый сон?
Это пыльный мираж или Фата-Моргана.
Здесь Добро в сапогах рукояткой нагана
В дверь стучало мою, надзирая меня.
Всё смешалось – Добро, Равнодушие, Зло.
Пел сверчок деревенский в московской квартире.
Последнее, видимо, о себе, творящем «Заклинание Добра и Зла», чтобы возвратиться в мир культуры, где «мое доброе Зло» вернет свое исконное имя Добра.
Но как заклясть Зло, не зная, кто породил его, не зная, кто обратил наш мир наизнанку? Говномер ведь лишь констатирует данность. (Уже после смерти поэта Генсек признал переизбыток мерзости и вызвал «золотариков»...)
Галич вспоминает своего пьяного бога, Блока, в революционном бреду давшего двенадцати бандитам атамана – Христа:
Не пришел, а ушел, мы потом это поняли, Белый
Христос.
Не Он, а Белая Вошь воплотилась в 18-м году и вот-вот «Лагерной балладой, написанной в бреду» анти-кре-том, захватит и небо...
Но почему ушел из нашего мира Христос? Ушел? Или мы сами отвернулись от него и создали антихриста?
Я вышел на поиски Бога. ***
Я вылепил руки и ноги,
И голову вылепил я.
***
Мой бог, сотворенный из глины,
Сказал мне:
– Иди и убей!..
И ту же заповедь твердят боги, сотворенные «из слова», «из страха»:
Но вновь я печально и строго
С утра выхожу за порог –
На поиски доброго Бога
И – ах, да поможет мне Бог!
Галич для этого сводит лицом к лицу Христа и советского антихриста.
Я знаю лишь одного поэта, который с такой ужасающей правдой описал встречу земного божка с Христом. За несколько месяцев до смерти Галича я спросил его о причинах удивительной близости «Поэмы о Сталине» шевченковским поэмам о Христе. «Мне как-то в детстве на день рождения подарили баллады Жуковского и томик стихов Шевченко, и с тех пор они – мои поэты». Но, видимо, не столько влияние, сколько психологическая и типологическая близость объединяет Галича с Шевченко – у обоих мир, его история определяются столкновением Бога на земле и людского небожьего мира, управляемого божками, подменителями Бога. И эта борьба божков и Бога в людях определяет «химерное» время-пространство, полифонию и карнавальный сюрреализм сюжета творений обоих поэтов...
По всем традициям украинского народного рождественского театра, вертепа, евангельская вечность Рождества разыгрывается на бренной земле, сегодня. И в этом сегодня пересекаются «времена», как в булгаковском «Мастере и Маргарите», также «вертепном». В первой главе происходит встреча:
И Матерь Божья замерла в тревоге,
Когда открылась дверь и на пороге
Кавказские явились сапоги.
И разом потерявшие значенье
Столетья, лихолетья и мгновенья
Сомкнулись в безначальное кольцо...
Не слишком ли много чести жалкому тирану? Но нет, это именно тиран считает жалким Христа:
Значит, вот он – этот самый
Жалкий пасынок земной,
Что и кровью и осанной
Потягается со мной...
В вертеп вошел недоучившийся семинарист, претендующий на звание ницшевского сверхчеловека. Младенец – «пешка», неудачник. Семинарист бросает спящему в колыбели Спасителю презрительные издевки над слишком человеческим:
Отчего ж Ты, Господи, невесел?
Где они, соратники Твои?
***
Нет, не зря Ты ночью в Гефсимани
Струсил и пардону запросил.
Был Ты просто-напросто предтечей,
Не творцом, а жертвою стихий,
Ты не Божий сын, а человечий,
Если смог воскликнуть: «Не убий!»
***
На исходе двух тысячелетий
Покажи, богат ли Твой улов?
Перед нами неоязычник, с его Мавзолеем, богом из глины, слов и страха, сам претендующий на роль бога-сверхчеловека – из страха перед своею собственной слабостью, ненавидящий в Христе его человеческое, свою слабость и дарованную им свободу. Своим отречением от Бога иудео-христианства он предопределяет распад линейного времени культуры, возвращение в кольцевое время мифа, в котором место истории занял кровавый шутовской балаган:
Карусельщик – майор из ГУЛАГа,
Знай, гоняет по кругу коня!
В круглый мир, измалеванный кругло,
Круглый вход охраняет конвой...
И топочет дурацкая кукла,
И кружит деревянная кукла,
Притворяясь живой.
Это о советском поэте...
Он кружит все налево, налево,
И направо, направо потом.
Так осуществляется Ницшево «время вечного возвращения», горбачевский застой с ускорением, тысячелетний рейх Гитлера-Сталина:
Если ж я умру,– что может статься, –
Вечным будет царствие мое!
Галич прослеживает разворачивание этого спора Сталина с Христом в ГУЛАГе, на смертном одре тирана, в психике рабов его и заключает заклинанием-предостережением «алкашам», тем, кто в этом бредовом мире с остановившимся временем сохранили «меру» трезвого мышления:
Не бойтесь тюрьмы, не бойтесь сумы,
Не бойтесь мора и глада,
А бойтесь единственно только того,
Кто скажет: «Я знаю, как надо!»
Претензия на сверхчеловечество, на божественную, полную рационализацию мира оборачивается ниспаданием в дочеловеческое состояние. «Творец стихии», ее обуздывавший, создал общество самоистребляющегося хаоса стихий, общественных и природных. И сам превратился в раба этих стихий – отвергнутое чудо евхаристики обернулось античудом Сталина:
Вином упиться? Позвать врача?
Но врач – убийца, вино – моча...
Вокруг потемки,
И спят давно
Друзья-подонки,
Друзья-говно...
На целом свете
Лишь сон и снег... Тот самый снег, из которого вынырнул блоковский ложный Христос и куда втоптал он миллионы жизней...
Им тепло, небось, облакам,
А я продрог насквозь, на века!
Я подковой вмерз в санный след,
В лед, что я кайлом ковырял! Да и не в Сибири только, а и дома:
Помнишь, вспоротая перина,
В летней комнате – зимний снег?! *
Заледенели люди по всей стране до состояния нечеловеческого!
...тут по наледи курвы-нелюди
Двух зэка ведут на расстрел!
Нелюди даже фонетически втоптаны в «наледи», как «поэт» растоптан «по этапам»... Да и время оледенело – в соответствии с мистикой Гитлера – застыло, и «это время в нас ввинчено штопором», и «мы сами почти до предела доверчены».
Застывшее в нас время Сталиным рвется из нас обратно, обращаясь Люцифером из Дантова «Ада»:
На часах замирает маятник,
Стрелки рвутся бежать обратно:
Одинокий шагает памятник,
Повторенный тысячекратно.
После падения «статуи» главного нелюдя в «Поэме о Сталине» он притаился в запасниках, в гипсовых, бронзовых памятниках, в их обломках. Но по ночам «бронзовый генералиссимус» принимает парад гипсовых уродов:
Им бы, гипсовым, человечины –
Они вновь обретут величие!
Это наше беспамятство хранит на запасном пути, на «лунной дорожке» потенциальную силу «гения всех времен и народов». Его уроды, гипсовые обрубки – это мы сами, которые
Здороваемся с подлецами,
Раскланиваемся с полицаем. Поэтому память – центральный образ, символ, функция Галича. Он страж могил убиенных миллионов. Он – укор, напоминание, предостережение, Кассандра:
От скорости века в сонности
Живем мы, в живых не значась...
Непротивление совести –
Удобнейшее из чудачеств!
***
Но вечно – по рельсам, по сердцу, по коже –
Колеса, колеса, колеса, колеса!
***
Уходит наш поезд в Освенцим,
Наш поезд уходит в Освенцим
Сегодня и ежедневно!
Галич – эстет, роль пророка, да и просто гражданского поэта не для него. Он даже стыдится ее. И прячет свои пафос, боль и стыд в иронии:
Пора сменить – уставших – на кресте,
Пора надеть на свитер эполеты...
Эполеты поэта определяют высшее воинское звание на Руси:
Мне как гордое право,
Эта горькая роль,
Эта легкая слава
И привычная боль! ***
Я ж не просто хулу,
А гражданские скорби
Сервирую к столу!
Никакой он не диссидент – «Цыган был был вор, цыган был врун». Но
Семь дней недели создал Бог,
Семь струн гитары – черт.
***
Ведь даже радуга, и та,
Из тех же из семи Цветов...
Не мог он приладиться к однострунному партийному инструменту. Хотел бы, но
Я пути не ищу раскольного,
Я готов шагать по законному.
Успокой меня, беспокойного,
Растолкуйте мне, бестолковому,
Если правда у нас на знамени.
***
То чего ж мы в испуге замерли
Перед ложью и перед подлостью?
Он не инакомыслящий, но личность ведь не может вот так:
Мы мыслим, как наше родное ЦК,
И лично...
Вы знаете – кто!
И потому:
Я выбираю свободу
Быть просто самим собой.
Быть самим собою означает «не казаться, а быть», а это невозможно на том рубеже,
Где тело как будто не тело,
Где слово не только не дело,
Но даже не слово уже.
Быть собою – жить, то есть помнить все:
А мне-то, а мне что делать?
И так мое сердце – в клочьях!
Я в том же трясусь вагоне,
И в том же горю пожаре...
Жить для Галича – сопереживать, и это качество в нем переразвито до того предела, когда можно говорить о перевоплощении в чужие души. Именно эта сверхчувствительность лежит в основе всех особенностей его поэтики. Никто из знающих его лишь по песням не сомневается в том, что он прошел ГУЛАГ, что он жил на социальном дне и именно там, изнутри ощутил все тонкости простонародных говоров, блатного арго, все ощущения зека. Его боль – боль русского, еврея, поляка, боль маленькой девочки, боль Ахматовой, Пастернака, Корчака, сибирского мужика, раскулаченного в 30-м году. Сколько его мужичьей ненависти Галич вложил во встречу с «интеллигентом» из знати. Это их отцы голодом и тюрьмами душили город и село. А ныне «вертухаево семя» рванулось в моду на иконы и болтовню о спасенье святой Руси:
Мне б с тобой не в беседу,
Мне б тебя на рога!
***
Вертухаево семя!
Не дразни – согрешу!
Ты заткнись про спасенье…
Сопереживание болей страны доходит до галлюцинаций, до ощущения себя подковой, вмерзшей в лед. В «Новогодней фантасмагории» он ощущает себя белою тенью на белом морозе, а гости обжираются не только его песнями, но и им самим, поросенком. Эти шаманные образы объясняют нам, наконец, природу его жанра – это шаманная драма с ее многоязычием, песенностью, речитативом, пророчествами, эпикой, диалогичностью, взаимопревращением персонажей, странными пространствами, застывшей вечностью и циклическим временем, сюрреализмом образов, экстатикой и врачующим катарсисом, убивающим лечащего. Галич – поэт-шаман, потому и близок ему так Шевченко. Адекватным своей эпохе Галич стал потому, что она сама реально приблизилась к «бредовым» образам «шаманского мифа» о злых духах. Пытаясь перескочить через эпоху, большевики отбросили страну в докапиталистическое и даже дофеодальное время. Их атеизм оказался язычеством, их «научная» культура – своеобразным фольклором. Неудивительно, что для преодоления, культурного освоения абсурда этого парародового общества личность вынуждена использовать дописьменные жанры, и прежде всего эпос, шаманную драму. Оказавшись адекватным эпохе, этот жанр оказался адекватным и переживаниям человека личностной культуры в условиях безличностного общества.
Во многом близкий Галичу Высоцкий не смог вырваться из кольца, он бежал из этого бредового мира – по кольцу в смерть. У Галича была сила иудео-христианской культуры, он не только тосковал о ней, он сам был ею. Как и Шевченко, он вырвался из зачарованного кольца шаманского времени-пространства с помощью иудео-христианского личностного и исторического времени. Как Достоевский преобразовал авантюрный роман в философский роман, так Галич шаманскую структуру преобразовал в философскую, экзистенциалистскую эпопею. И потому стал нашим Гомером – он дал нам слово, ответ культуры дикости. И этим словом он восстановил мир.
------------------------
* Ошибка. У Галича – «В зимней комнате – летний снег».
Леонид Плющ Леонид Плющ – правозащитник, пережил заключение в психиатрической лечебнице Днепропетровска, живет в Париже. Математик, структуралист, литератор. Статья написана к премьере во Франции фильма «Александр Галич. Изгнание» в апреле 1989 г.
Опубликовано в сборнике «Заклинание добра и зла», М: Прогресс, 1991
Фото openspace.ru
portal-credo.ru
Наверх
|
|